Тема урок известные композиторы и исполнители интерпретаторы. Выдающиеся интерпретаторы

Должен ли композитор, обладающий достаточными исполнительскими данными, быть наилучшим интерпретатором своей собственной музыки?

Мне трудно дать определенный ответ на этот вопрос. Возможно, имеются основания для того, чтобы предпочитать исполнение композитора-интерпретатора исполнению артиста, обладающего чисто исполнительским талантом. Но я бы не стал категорически утверждать, что это неизменно бывает именно так, а не иначе, несмотря на тот факт, что два величайших в истории пианиста - Лист и Рубинштейн - оба были композиторами. Что касается меня самого, я чувствую, если мое исполнение собственных сочинений отличается от исполнения чужих произведений, это потому только, что свою музыку я знаю лучше.

Как композитор я уже так много думал над ней, что она стала как бы частью меня самого. Как пианист я подхожу к ней изнутри, понимая ее глубже, чем ее сможет понять любой другой исполнитель. Ведь чужие сочинения всегда изучаешь, как нечто новое, находящееся вне тебя. Никогда нельзя быть уверенным, что своим исполнением правильно осуществляешь замысел другого композитора. Я убедился, разучивая свои произведения с другими пианистами, что для композитора может оказаться весьма затруднительным раскрыть свое понимание сочинения, объяснить исполнителю, как должна быть сыграна пьеса.

По-моему, существуют два жизненно важных качества, присущие композитору, которые не обязательны в той же мере для артиста-исполнителя. Первое - это воображение. Я не хочу утверждать, что артист-исполнитель не обладает воображением. Но есть все основания считать, что композитор обладает большим даром, ибо он должен прежде, чем творить,- воображать. Воображать с такой силой, чтобы в его сознании возникла отчетливая картина будущего произведения, прежде, чем написана хоть одна нота. Его законченное произведение является попыткой воплотить в музыке самую суть этой картины. Из этого следует, что, когда композитор интерпретирует свое произведение, эта картина ясно вырисовывается в его сознании, в то время как любой музыкант, исполняющий чужие произведения, должен воображать себе совершенно новую картину. Успех и жизненность интерпретации в большой степени зависит от силы и живости его воображения. И в этом смысле, мне представляется, что композитор-интерпретатор, чье воображение столь высоко развито от природы, можно сказать, имеет преимущество перед артистом - только интерпретатором.



Второй и еще более важный дар, который отличает композитора от всех других музыкантов,- тонко развитое чувство музыкального колорита. Говорят, что Антон Рубинштейн умел, как ни один другой пианист, извлекать из фортепиано изумительное богатство и разнообразие чисто музыкальных красок. Слушавшим игру Рубинштейна порой представлялось, что в его руках - все средства большого оркестра, ибо, будучи также великим композитором, Рубинштейн обладал интенсивным ощущением музыкального колорита, распространявшимся как на его исполнительскую, так и на его творческую деятельность. Лично я считаю, что обладание острым чувством музыкального колорита есть величайшее преимущество композитора. Каким бы прекрасным музыкантом ни был исполнитель, я думаю, он никогда не сможет достичь всей глубины ощущения и воспроизведения полной гаммы музыкальных красок, что является неотъемлемым свойством таланта композитора.

Для композитора, являющегося также и дирижером, это острое чувство колорита может оказаться помехой при интерпретации чужих произведений, потому что он,

возможно, будет вносить в исполнение краски, отличные от задуманных композитором.

Не всегда композитор является идеальным дирижером - интерпретатором своих сочинений. Мне довелось слышать трех великих художников-творцов-Римского-Корсакова, Чайковского и Рубинштейна,- дирижировавших своими произведениями, и результат был поистине плачевный. Из всех музыкальных призваний дирижирование стоит особняком-это индивидуальное дарование, которое не может быть благоприобретенным. Чтобы быть хорошим дирижером, музыкант должен иметь огромное самообладание. Он должен уметь сохранять спокойствие. Но спокойствие - это не значит безмятежность и равнодушие. Необходима высокая интенсивность музыкального чувства, но в его основе должны лежать совершенная уравновешенность мышления и полный самоконтроль. Дирижируя, я испытываю нечто близкое тому, что я ощущаю, управляя своей машиной,- внутреннее спокойствие, которое дает мне полное владение собой и теми силами - музыкальными или механическими,- которые подчинены мне.

С другой стороны, для артиста-исполнителя, проблема владения своими эмоциями является более личной. Я хорошо знаю, что моя игра день ото дня бывает разная. Пианист - раб акустики. Только сыграв первую пьесу, испытав акустику зала и ощутив общую атмосферу, я знаю, в каком настроении я проведу весь концерт. В каком-то отношении это для меня не хорошо, но, может быть, для артиста лучше никогда не быть заранее уверенным в своей игре, чем достигнуть некоего неизменного уровня исполнения, которое может легко превратиться в механическую рутину.

Считает ли композитор-исполнитель, что жизнь артиста-исполнителя оказывает неблагоприятное воздействие на его творчество?

Здесь многое зависит от индивидуальности артиста. Например, Штраус ведет активную деятельность, как композитор и дирижер. Рубинштейн работал над сочинением музыки каждое утро от семи до двенадцати, проводя остальное время дня за фортепиано. Лично я нахожу такую двойную жизнь невозможной. Если я играю, я не могу сочинять, если я сочиняю, я не хочу играть. Возможно, это потому, что я ленив; возможно.

беспрестанные занятия на рояле и вечная суета, связанная с жизнью концертирующего артиста, берут у меня слишком много сил. Возможно, это потому, что я чувствую, что музыка, которую мне хотелось бы сочинять, сегодня неприемлема. А может быть, истинная причина того, что я в последние годы предпочел жизнь артиста-исполнителя жизни композитора, совсем иная. Уехав из России, я потерял желание сочинять. Лишившись родины, я потерял самого себя. У изгнанника, который лишился музыкальных корней, традиций и родной почвы, не остается желания творить, не остается иных утешений, кроме нерушимого безмолвия нетревожимых воспоминаний.

Широко распространена и для многих весьма притягательна концепция, приверженцы которой полагают, будто музыкальная пьеса является средством самовыражения исполнителя. Эта концепция существует по крайней мере со времен Листа. Не­которые музыкальные критики разделяют ее, у других она вы­зывает протест. Сам я убежден, что композиторы, сочиняя пьесу, совершенно ясно представляли себе, как она должна звучать, и у них, конечно, больше оснований быть правыми, чем у кого-либо другого. Документально засвидетельствованные высказывания того или иного композитора могут поначалу быть восприняты нами как двусмысленные, а то и явно противоре­чащие друг другу. Чтобы подобные суждения не сбивали нас с толку, необходимо учитывать, при каких обстоятельствах они были сделаны. Полистав подборку документов из наследия Сергея Кусевицкого, мы обнаружим в ней телеграмму от Игоря Стравинского, где говорится: «Благодарю Вас за мастерское исполнение моей Оды». Слова Стравинского звучат откровенной похвалой. Но, как об этом однажды сообщил Роберт Крафт, на самом деле телеграмма была послана для того, чтобы засви­детельствовать признательность верному стороннику, которого композитор в узком кругу резко критиковал за своевольную трактовку доверенных ему пьес.

В начале 20-х годов мне приходилось слышать об одном высказывании Рихарда Штрауса, как будто опровергающем то, что я пытаюсь здесь утверждать. Эпоха Веймарской республики породила к жизни множество различных экспериментирующих творческих содружеств, в том числе организованную на демо­кратических началах, гастролирующую оперную труппу Wan­derbühne 1 . Основным новшеством, введенным труппой, была система распределения ролей, согласно которой певица, занятая во вторник в партии графини Альмавива, могла в среду быть подружкой невесты, тогда как сегодняшняя исполнительница второстепенной роли в силу того же принципа становилась на­завтра примадонной. Некоторое время система функциониро­вала, но затем от нее пришлось отказаться - участь всех подоб­ных начинаний, основанных на фиктивном равенстве таланта и темперамента. Репетиции проходили в здании, возвышавшемся на одном из баварских взгорий неподалеку от Гармиша, где

1 Букв.- странствующийтеатр (нем.).

жил Р. Штраус. Однажды, завершая подготовку «Интермеццо», члены труппы решили пригласить автора музыки на прогонную репетицию. Речитативные эпизоды, имеющиеся в данной парти­туре, требуют от вокалиста самой совершенной декламационной техники, уступая по своей сложности лишь аналогичным эпизо­дам в «Кавалере розы». Даже наиболее талантливым певцам не всегда полностью удаются эти труднейшие пассажи parlando. Довольный тщательностью проделанной работы, главный дири­жер труппы в разговоре с композитором, происходившем во время перерыва, гордо утверждал, что каждый слог, каждая нота были спеты именно так, как указано в партитуре, «со стопроцентной точностью». Выслушав его, Р. Штраус неожидан­но спросил: «А для чего вам такая точность?»

Когда я совсем еще подростком впервые услышал эту исто­рию, я понял риторический вопрос автора «Интермеццо» в бук­вальном смысле, полагая, будто нотная запись является лишь приближенным отражением звучащей картины, в которую исполнитель сам вносит различные детали. Узнав со временем немного больше о том, как нужно оценивать смысл высказыва­ний в зависимости от их контекста, я увидел описанную сцену в новом свете. Муштруя певцов, стараясь вышколить их по апробированной методе Бекмессера, главный дирижер, педан­тично добивавшийся тщательного воспроизведения каждого слога диалогов, на самом деле лишил эти диалоги их естествен­ной выразительности и живости. Когда, довольный собой, он в перерыве между актами стал утверждать, что ноты, все до единой, были исполнены точно, композитор решил осадить его, но так, чтобы не нанести ему этим обиды. Однако каким иным способом Р. Штраус, будучи остроумным человеком и прони­цательным психологом, мог бы дать дирижеру понять, что старательное сольфеджирование - это еще не настоящий речи­татив? Как еще он мог заставить дирижера, преисполненного петушиного тщеславия, почувствовать, что, заботясь о нотах, тот упустил из виду самую суть музыки?

Маргарита Лонг где-то приводит высказывание Мориса Равеля, которое на первый взгляд противоречит смыслу слов, произнесенных Р. Штраусом в разговоре с дирижером Wander­bühne. Как пишет известная пианистка, Равель всегда требо­вал, чтобы в его музыке исполнялись только ноты и ничего более, - еще один пример композиторского афоризма, опасного своей двусмысленностью для неопытных новичков. Исполнять только ноты невозможно, и особенно это относится к музыке фольклорного характера. В некоторых пьесах Равеля исполь­зованы традиционные танцевальные ритмы, которые даже не поддаются адекватной фиксации в записи. Воспроизвести основной ритмический рисунок «Болеро» в точном соответствии с его нотной записью столь же немыслимо, как и выдержать в строгом трехдольном размере ритм венского вальса в La Val­se. Такая «буквальная» трактовка уничтожила бы дух любой



из этих пьес, их аутентичность и колорит, будь эти пьесы в испанском или венском стиле. Подобно Р. Штраусу, Равель хотел - я в этом уверен - поставить на свое место исполните­лей, стремящихся непременно быть на первом плане и убежден­ных, что они-то понимают замысел композитора, хотя ни про­никнуться заключенным в его музыкальной пьесе духом, ни досконально разобраться в ее нотном тексте им было недосуг. Эта проблема отражена в письме Р. Штрауса к родным, где он сетует на то, что его совершенно не удовлетворила прошед­шая под руководством Ганса фон Бюлова и имевшая большой успех премьера «Дон Жуана».

«Что пользы мне от успеха, в основе которого непонимание? Темпы и все остальное Бюлов трактовал неверно. Не имея ни малейшего понятия о поэтическом содержании музыки, он исполнял ее как какую-нибудь пригла­женную, в новом стиле сконструированную и гармонизованную, богато ор­кестрованную пьесу. Нельзя отрицать, репетировал он очень тщательно, вкла­дывал всю свою энергию, но ужасно нервничал и боялся провала (чего он более не в силах переносить, ибо страшно тщеславен...); в результате он познакомил публику с весьма интересным музыкальным произведением, од­нако это был уже не мой „Дон Жуан"».

В конце письма Р. Штраус делает вывод: «Я полагаю, никто не вправе идти на поводу у своего воображения, даже Бюлов, теперь мне это ясно». Слова композитора, написанные в 1890 году и выражающие его неудовлетворенность, как бы перекликаются с тем, что писал Карлу Черни Бетховен: «Зав­тра я зайду к Вам поговорить. Вчера я был очень несдержан и потом сожалел о случившемся, но Вы должны простить авто­ра, предпочитающего услышать свою музыку именно так, как он ее задумал, и тут ничего не поделаешь, сколь бы замечатель­ной ни была Ваша игра сама по себе»*. Стравинский и другие композиторы, жившие уже в нашу эпоху, часто с горечью от­зывались о своих «святых патронах», то бишь об оказывавших им поддержку дирижерах. Барток разрывался между благо­дарностью за финансовую помощь и гневом, который вызывали у него искаженные интерпретации созданной им музыки. Как и Р. Штраус в 1890 году, композиторы последующих поколений, когда их замыслы извращались, едва ли могли открыто выра­жать недовольство или протестовать, не рискуя при этом ли­шиться услуг и поддержки благоволивших к ним популярных дирижеров и других исполнителей 2 .

2 Все это напоминает мне известный анекдот, в достоверности которого я, впрочем, сомневаюсь. Живя в Париже, Россини немало времени уделял подготовке концертов для светских вечеров, устраиваемых в богатых домах. Композитор обычно приглашал музыкантов, составлял программы и следил за тем, чтобы все было на месте и происходило вовремя. Иногда он и сам участвовал в этих концертах. Как-то раз он аккомпанировал Аделине Патти, которая пела одну из его популярных арий, обильно уснащая ее всевозмож­ными руладами, каденциями и прочими украшениями, наподобие тех, что мы часто слышим у певцов, исполняющих сольные оперные номера. Когда она закончила н раздались аплодисменты, Россини, произнеся несколько компли­ментов по поводу ее прекрасного голоса, поинтересовался... кто же был со­чинителем только что прозвучавшей пьесы?

Неудовлетворительную интерпретацию Бюловом «Дон Жуа­на» композитор объясняет - по крайней мере отчасти - коре­нящимся в тщеславии дирижера страхом потерпеть провал. И в самом деле, тщеславие - наш враг номер один, поскольку оно пагубно сказывается на способности исполнителя воспринимать то, что вложено в музыку ее создателем. Freischwebende Auf­merksamkeit 3 , это sine qua non в технике анализа сновидений, представляет собой, на мой взгляд, очень важное качество подлинно выдающегося интерпретатора. К сожалению, многие думают, будто те из музыкантов, у кого в наивысшей степени выражена склонность к эксцентричности и экстравагантному поведению, кто обнаруживает необузданный темперамент, как раз и являются наиболее талантливыми. В это можно верить до той поры пока мы не особенно хорошо знакомы с творчеством композиторов, музыку которых нам преподносят. В противном случае псевдооригинальность и тщеславие сразу же выступают на первый план, подобно тому как всплывают на поверхность воды капли масла.

То, что дирижер обязан быть выразителем идей композитора, отнюдь не новая концепция. В трактате Иоганна Маттесона «Совершенный капельмейстер», изданном в 1739 году, мы на­ходим замечательное изложение сути дилеммы дирижер - ком­позитор:

«Наитруднейшая задача, уготованная исполнителю чьего-то творения, воистину заключается в потребности направить всю силу своего ума на то, чтобы уяснить себе своеобычную сущность чужих мыслей. Кому неведомо, как создатель музыки играл бы ее сам, тот навряд ли станет делать это хорошо, однако же погубит ее живодейственность и красоту, и часто вы­ходит так, что сочинитель, буде ему таковое услышать, и вовсе не узнает свою пиесу».

Подобного рода свидетельства, проливающие свет на отно­шение композиторов к музыке, на то, что им казалось неприем­лемым, особенно впечатляют, когда они доносят до нас слова композиторов, которые сами были дирижерами. И это естест­венно: композитор, являющийся дирижером-профессионалом, более строг к другим дирижерам, чем те из его коллег, кто либо вовсе не берется за палочку, либо делает это лишь изредка. Мне представляется весьма уместным привести в заключение этого обзора слова Густава Малера, сказанные им в разговоре с Натали Бауэр-Лехнер летом 1896 года:

«Сколь много проходит времени, какой нужно приобрести всеобъемлю­щий опыт, какую зрелость, пока не научишься все исполнять просто и есте­ственно, так, как это написано; не добавлять и не привносить от себя ничего лишнего, ибо большее в конечном счете оборачивается меньшим... Дирижи­руя в молодые годы великими произведениями, я тоже бывал неестествен и неумерен и добавлял слишком много своего, хотя, обладая интуицией, делал это с пониманием. Лишь много позднее приблизился я к подлинной правде, простоте и к познанию того, что только отбросив всякую искусствен­ность, можно прийти к истинному искусству».

3 Непроизвольное (букв.- свободно парящее) внимание (нем.).

В устах музыканта, который был в равной мере и композито­ром и дирижером, слова «слишком много своего» звучат осо­бенно веско. Пользуясь в приведенном отрывке весьма характер­ным выражением «великие произведения», Малер, следует по­лагать, имеет в виду музыку таких композиторов, как Бетховен и подобные ему. По сути дела, Малер мог бы сказать: «Пока я не услышал, как обращаются с моей музыкой другие, я, на­верное, поступал не лучше, чем они, и пытался подгонять трактовку старых мастеров под свои собственные представле­ния об идеальной композиции».

На моих глазах происходила аналогичная перемена во взглядах музыканта более позднего поколения. Когда мне впервые довелось побывать на концертах Бруно Вальтера, я заметил, что, исполняя Моцарта, Гайдна и Бетховена, он до­вольно часто делал своего рода люфтпаузу - короткую останов­ку перед особо важным акцентом. Люфтпауза является одним из характерных моментов фразировки у Малера, и поэтому в его партитурах часто можно обнаружить специальное ее обозначе­ние - запятую. Совершается эта пауза за счет едва ощутимой задержки вступления акцентируемой ноты и - одновременно - укорачивания предшествующей ноты. Это проще всего пред­ставить себе, вообразив, как кто-то, взмахнув молотком, за­держивает его на мгновение чуть выше головы, чтобы с тем большей силой нанести очередной удар. Исполняя классиков, Бруно Вальтер столь часто пользовался люфтпаузой, что это воспринималось как та самая манерность, искусственность, которой Малер старался избегать в зрелые годы. Вальтер с годами тоже стал экономней и, отвергнув излишне щедрую и в какой-то степени нервозную нюансировку, постепенно пересмат­ривал свою дирижерскую технику, все более упрощая ее.

Слова Малера «как это написано» могут на первый взгляд показаться тем ясным ориентиром, который должен привести нас к искомой простоте. В действительности же их смысл чрез­вычайно широк и отнюдь не однозначен. Так, например, оста­ется вопрос: «А все ли записано в нотах?» Подходить к музыке, возникшей в эпоху, когда сохраняли всю свою силу некие общепринятые традиции, следует по-иному, чем к таким музы­кальным пьесам, которые создавались, когда влияние традиций было незначительным или же вовсе не ощущалось. (Я посвящу отдельную главу обсуждению музыкальных традиций, без зна­ния которых невозможно вполне понять замысел композитора классической эпохи.)

Но как бы полно ни учитывал исполнитель традиции соот­ветствующей эпохи, а также зафиксированные в партитуре на­мерения композитора, все равно бывают случаи, когда он вынужден руководствоваться лишь собственным чутьем и вку­сом. Поэтому важно четко себе представлять, где начинается и где заканчивается та область, за пределы которой интерпрета­тор не должен выходить.

Технологии, разработки» www. методкабинет.рф


Пианист - интерпретатор. Современный пианизм.

Иовенко Юлия Евгеньевна, преподаватель фортепиано МАОУК ДОД Детская музыкальная школа г.Комсомольск-на-Амуре Хабаровского края

Мой проект касается проблем интерпретации фортепианной музыки.

В нём я немного затрону тему истории фортепианного исполнительского искусства, а так же коснусь вопроса о тенденциях в современном исполнительском пианизме, расскажу о некоторых пианистах нашего времени, которые на мой взгляд являются лучшими интерпретаторами того или иного композитора.

Музыка в ряду искусств занимает особое место по своей специфичности. Объективно существуя в виде нотной записи, музыка нуждается в акте воссоздания исполнителем, его художественной интерпретации. В самой природе музыки заложено диалектическое единство музыкального произведения и исполнения.

Музыкальное исполнение всегда есть современное творчество , творчество данной эпохи, даже когда само произведение отделено от нее большим отрезком времени.

В зависимости от эпохи развития фортепианной музыки у пианистов формировался определённый стиль исполнения, определённая манера игры.

Клавирный период является для фортепианного исполнительства предысторией. В это время складывается тип музыканта- практика, «играющий композитор». В основе исполнительского мастерства лежит творческая импровизация. Виртуозность такого музыканта сводилась не столько к техническому совершенству, сколько к умению «говорить» с аудиторией с помощью инструмента.

Новый важный этап музыкального исполнения наступает к концу 18 века с выдвижением нового сольного инструмента - молоточкового фортепиано. Усложнение музыкального содержания вызвало необходимость в точной нотной записи, а так же фиксации специальных исполнительских указаний.

Фортепианное исполнительство приобретает эмоциональную насыщенность, динамичность.

К концу 18 века появилась новая форма музицирования- публичный, платный концерт. Происходит разделение труда композитора и исполнителя.

В начале 19 века формируется новый тип музыканта - «сочиняющий виртуоз». Новые пространственно - акустические условия (большие концертные залы) потребовали от исполнителей большей силы звучания. С целью усиления психологического воздействия вносятся элементы зрелещности. «Игра» лица и рук становится средством пространственной «лепки» музыкального образа. На публику воздействует виртуозный размах игры, смелый полёт фантазии , красочная гамма эмоциональных оттенков.

И наконец к середине 19 век а формируется музыкант- интерпретатор, истолкователь чужого композиторского творчества. У интерпретатора исключительно субъективный характер исполнения уступает место интерпретации, ставящей перед ним объективные художественные задачи- раскрытие, истолкование и передачу образного строя музыкального произведения и замысла его автора.

Практически всё 19 столетие характеризуется мощным расцветом фортепианного исполнительства. Исполнение становится вторым творением, где интерпретатор оказывается равноправным с композитором. Основной фигурой в исполнительской сфере становится странствующий виртуоз во всех его разновидностях - от «акробатов» фортепиано до исполнителей пропагандистов. В деятельности Шопена, Листа, братьев Рубинштейнов господствует идея единства художественного и технического начал, с другой стороны Калькбреннер и Ложье ставят главной цель воспитать ученика виртуоза. Стиль многих мастеров 19 столетия был наполнен таким исполнительским своеволием, что мы сочли бы его стопроцентно безвкусным и неприемлемым.

XX век смело можно назвать веком великих пианистов: так много в одном промежутке времени , кажется, их ещё не бывало никогда. Падеревский, Гофман, Рахманинов, Шнабель- в начале века, Рихтер, Гилельс, Кемпфф- во второй половине. Список можно дополнять бесконечно…

На рубеже XX- X I веков разнообразие интерпретаций настолько велико, что разобраться в них порой совсем не просто. Наше время - пестрота исполнительских манер.

Современное искусство играть на фортепиано. Что это такое? Что в нем происходит, что отмирает и что рождается?

В целом тенденция фортепианного исполнительского искусства сегодня в отличие скажем от того, что было даже лет 50 назад - это приоритет деталей над общей концепцией. Именно в разном прочтении микро-деталей современные исполнители хотят найти свою индивидуальность.

Так же - это существование негласного правила исполнения: «гомофонии нет. Вся фортепианная фактура и всегда насквозь полифонична, и даже стереофонична. С этим связан фундаментальный принцип: каждый палец - это отдельный и живой и конкретный инструмент, ответственный за продолжительность и качество звучания» (цитата из лекции – урока Михаила Аркадьева).

Вчера, 15 апреля 2003 года, я включил телевизор и снова увидел Эдварда Радзинского. Он почти не изменился с конца ушедшего века, когда начал рассказывать свои истории с экрана. Разве что волосы побелели.
Тогда, в прошлом, впечатление от первого момента было отталкивающим - тонкий, срывающийся голос, машущие руки, неопределенная улыбка. "Евнух какой-то", - подумал я. Процесс узнавания, к счастью, длился не долго, - от силы полминуты. А дальше я утонул в мире Платона и Сенеки, в страстях былых времен и в чарующем облике рассказчика. Сквозь насмешливые глаза на меня смотрела История, движения рук завораживали.
Радзинский, безусловно, человек ярчайшего дара. Объективности ради надо было бы поискать недостатки, но мне, влюблённому в его творчество, сделать это трудно. Я наслаждаюсь картинами мира, которые он открывает. Его рассказ связывает обрывки школьных знаний, книжных сюжетов и личного опыта. Я начинаю понимать логику событий и мотивы поступков.
Он мгновенно перевоплощается. То в царя, то в поэта, то в чиновника, то в народ. Его рассказ лучше любого фильма. Он сам, как нескончаемое историческое кино. И еще язык. Почти позабытый среди повседневных штампов и мусора вроде "клёво", "прикольно", "вау". Чистый, живой, емкий и точный русский язык, который я боготворю, и который я жадно впитывал из книг Гончарова, Куприна, Чехова. Его речь чиста и свободна. Я слушаю, как будто пью воду из прохладного, звонкого родника.
Однажды кто-то, близкий к академическим кругам, с легкой миной презрительности и намеком на посвящённость, сказал, что в научном мире Радзинского не любят. Он-де путает факты и много выдумывает. И что настоящая историческая правда находится совсем в другом месте. "Очевидно, в трудах непризнанных гениев исторической науки и на острие пера молодых диссертантов", - подумал я. Может, и так. Остается подождать, когда они сподобятся донести до меня свою правду.
Вчера он рассказывал об Александре
II, Освободителе. Передача кончилась, и я внезапно вспомнил, что в моей жизни был не менее талантливый человек. Человек из плеяды Великих Интерпретаторов.
Его звали Роман Ильич Кругликов. Я попал в его лабораторию в 1981 году. Тогда ему было за пятьдесят. Он был грузноват и изрядно хромал из-за больной ноги. Поговаривали, что ногу он повредил в лагере, работая военным медиком. Но толком о его прошлом никто не знал. Известно было, что он еврей, доктор медицинских наук, заведующий лабораторией и председатель партийного бюро института.
Занимались мы тем, что искали "молекулу памяти", если говорить упрощенно. Логика, впрочем, была довольно простая. Если, допустим, вы знакомитесь с человеком, то запоминаете его лицо, походку, речь. При следующей встрече вы его узнаете, потому что внутри вас что-то изменилось, появилось что-то новое. Где искать это новое? Очевидно, в мозгу. Там мы это и искали.
Мы знакомились постепенно. Обсуждая планы работ, эксперименты, результаты. Но особенно интересно было его слушать на ученых советах. Биологическая наука, как и всякая другая, специфична и запутанна. Сотни раз я сталкивался с положением, когда ученый, делая доклад, не мог ничего объяснить коллегам. Собственно, так происходило в большинстве случаев. Докладчик сыпал терминами, цифрами, тыкал в таблицы и графики, всем своим видом показывал, что находится на пороге великого открытия... а аудитория молчала. Вырванная из контекста жизни картинка ни о чем не говорила.
Тогда к трибуне выходил Роман Ильич, стоял минуту, склонив голову, как бы настраивая публику на внимательное слушание, и, глядя в сторону, начинал говорить тихим голосом.
В отличие от многих, у него уже было продуманное, структурированное пространство, в которое следовало пристроить еще одну часть. И я с удовольствием следил, как он очерчивает полотно, наносит на него основные контуры, которые не подлежат сомнению, а потом, как бы советуясь с публикой, ищет наиболее пригодное место для нового элемента. У него получалось. Все находило свое место. Это мог быть лишь один из вариантов устройства мира, но вариант связный, удобный для дальнейшей проработки.
Потом я узнал, что у Романа Ильича есть и другой талант. За два дня до крушения стены мы ходили по Восточному Берлину, и он по памяти читал Маяковского и Пастернака. Он помнил все их стихи! И декламировал с большим чувством.
Последняя наша встреча была печальной. Я вернулся из годичной командировки в Штаты, чтобы вскоре уехать снова. Я нашел Романа Ильича в клинике, где он лечился от депрессии.
Это была тяжелая форма эндогенной депрессии, лечить которую пока не научились. "Вот я здесь", - виновато поздоровался он. Мы помолчали. Я коротко рассказал о своих достижениях, но он не слушал. Уходя, я оглянулся и кивнул. На диване сидел старый человек в сером больничном халате.
Через неделю его не стало. Не стало Великого Интерпретатора, человека, который понимал и создавал мир. Одним стало меньше в великой когорте людей, умеющих думать, говорить и доносить свои знания до остальных.
Светлая Вам память, Роман Ильич.
Долгих Вам лет, господин Радзинский.